1999 2000 2001 2002 2003 2004 2005 2006 2007 2008 2009 2010 2011 2012 2013
Человек, которого не было Даниил Дугаев о Стиве Джобсе Шумы России Александр Горбачев о Нойзе МС

«Либерал и вера несовместимы»Роман Волобуев обсуждает с Никитой Михалковым «Утомленных солнцем-2»

Фотография: Алексей Киселев

Первое из двух запланированных продолжений «Утомленных солнцем» выходит в прокат. Роман Волобуев встретился с Никитой Михалковым и обсудил с ним фильм и все остальное.

— Почему вы всех оживили? Ведь то, что в первых «Утомленных солнцем» всех убивают, это бы­ла довольно важная смысловая точка.

— Дело в том, что мне хотелось снять фильм о войне c тех пор, как я посмотрел замечательную картину Cпилберга, «Райана». Я сходил на нее в Париже, когда монтировал «Сибирского цирюльника», и видел, как выходившие из кинотеатра мо­лодые люди были абсолютно убеждены, что то, что они увидели, — это и есть Вторая мировая. И значение союзников, оно именно такое, как показано у Спилберга. А это действительно так — в «Райане» нет вранья. И было бы нелепо, если бы Спилберг снимал картину про Сталинград. Он снимал про Нормандию и солдата Райана. Но именно тог­да мне показалось, что нужно попытаться снять картину о нашей войне. О том, как мы ее видим. Ведь это абсолютно разные психологические и энергетические всплески — воевать на чужой или на своей земле. При всем героизме американских солдат они не имеют самого страшного и важного опыта — опыта ­войны на своей территории, у себя дома, с внешним противником.

— Ну была война за независимость.

— Но за независимость друг от друга. В том виде, в котором мы понимаем оккупацию, — этого Америка не испытывала никогда. Это их счастье. В общем, мне хотелось снять фильм о той войне, которую сейчас толком не знают не только на Западе, но, наверное, и у нас. А с учетом того, что есть персонажи, как-то зафиксированные в сознании зрителя, мне показалось, что было бы хорошо дать им возможность развить свое противоборство, но в условиях войны. Плюс выросшая Надя — что, в принципе, было немаловажным фактором. Когда мы видим актрису, которой 27, а в следующем фильме, допустим, 32, это одно. А когда ей сперва 7, а потом 18, это совсем другое.

— А вы не боялись заиграться в войну, начать делать боевик с танками? С вашей фирменной витальностью довольно легко представить, как вас туда сносит.

— Меня не интересуют военные действия как военные действия. Если воевали 30 миллионов че­ловек, это было 30 миллионов войн, 30 миллионов подвигов, надежд, хитростей — военных и человеческих. Из этого состоит война. Поэтому меня ин­тересовал быт войны. Меня интересовало, где Бог на войне. Меня интересовало, где та грань, когда уходит страх получить пулю или мину в окоп, по­тому что гораздо интересней и важней сейчас по­нять, замерзнет до темноты труп немца, который лежит в сорока метрах, или не замерзнет. Потому что, если не замерзнет, я сниму с него сапоги, кото­рые вроде моего размера. А если замерзнет, сапоги уже не получатся — можно только обрезать голенища, и будут башмаки. Мне очень важно было погру­зить зрителя вовнутрь этого. Мы перелопатили гигантское количество материалов — писем, записок, дневников, хроник. И чем дальше мы все это в себя загружали, тем больше я начинал при­ходить в смятение на­счет того, как мы эту войну выиграли. Потому что никаких предпосылок для этого не было. Первые месяцы — это ад. Реальный ад, идущий не только от огневой мощи. Но и от невероятной растерянности и ужаса перед каким-то нечеловекообразным даже врагом. Люди с ума сходили от страха. И вот каким образом в этой ситуации выкристаллизовы­вается эта воля к победе? Психология войны. Это меня интересовало больше, чем количество взрывов, хотя я, конечно, хотел, чтобы это выглядело масштабно. Надеюсь, это сможет ощутить зритель.

— А кто этот зритель, как вы думаете? Ну или хотя бы сколько ему лет?

— От 15 до 70. Я тешу себя надеждой — может, зря, — что там каждый найдет ту ноту интереса, ­которая удержит его у экрана. Может, я наивен. Но что мне дает надежду — это успех фильма «12».

— А вы не ждали, что «12» так хорошо пройдет?

— Нет. Поэтому я сейчас и говорю: мне кажется, этот фильм будет принят как раз теми, кто смотрел «12». Тем более два года прошло — пятнадцатилетним уже семнадцать. Это мой ­зритель.

— Но штука в том, что этот зритель не видел первого фильма.

— Так я поэтому так спокоен — кто в первой серии умер, кто не умер. Было подспудное желание оправдаться, объяснить что-то, дать флешбэки. А потом я понял: ничего не надо. Те, кто се­годня пойдет в кинотеатры, они не видели — им три года было. А кто видел… Должна быть внутренняя свобода. Играла Дапкунайте, теперь иг­рает Толстоганова, ну и бог с ним, это не важно, важно другое. Попал человек вовнутрь фильма? Жует он или, как мне написала 16-летняя девочка, — «набила рот попкорном, жевать начала, когда вышла на улицу».

— Сколько вы в итоге его делали по времени?

— Вмеcте с набором материала и сценарием — 10 лет. Cни­мали три сезона — три лета и две зимы. Но мы в перерыве еще «12» сделали. 

— Поправьте меня, но вы же никогда раньше не играли героев — в основном обаятельных не­годяев. И вот Котов — он же в первой серии не по­ложительный совсем. В продолжении вы из него намеренно такую безусловно героическую фигуру сделали?

— Он фигура трагическая. Человек, для ко­торого война, как говорится, мать родная, — это по умолчанию трагическая фигура. Это во-первых. Во-вторых, опущенный до рядового штрафбата и принявший это так: а хрен с ним, нормально. Потом обратно поднятый до генерал-­лейтенанта, получающий задание, на которое нужно положить 15 тысяч человек. Это фигура, которая все время на острие, всегда перед выбором. У меня было некое внутреннее раздвоение. Мы снимали зимние сцены, ужас­но было холодно. Снимали по четыре часа — день, два, пять, десять. Я ехал со съемки домой, усталый жутко, думал, сейчас в баньку — погреюсь, поужинаю, выпью сто грамм, хорошо будет. А потом понимаю: вот я, Никита Михалков, еду домой. А Котов — он остался там. Cей­час ночь — а он там. Где ни баньки, ни ста грамм. Что он делает? Думает, где портянки высушить или лишнюю пайку раздобыть. Этого нет в картине, но это мне тогда очень точное дало ощущение того живого быта, который невозможно симулировать.

Младшая дочь Михалкова, Надежда, в прошлый раз снималась в кино 16 лет назад, в первых «Утомленных солнцем». Тогда ей было семь

Младшая дочь Михалкова, Надежда, в прошлый раз снималась в кино 16 лет назад, в первых «Утомленных солнцем». Тогда ей было семь

Фотография: Алексей Киселев

— Оскар Уайльд говорил, что цель искусства — раскрыть себя и скрыть автора. У вас раньше всегда именно так получалось. Если не знать, кто вы такой, даже по «Утомленным солнцем» трудно ­понять ваши политические взгляды. А после «12» появилось ощущение, что вы вдруг решили делать программные фильмы.

— Накипело. Захотелось ничего не шифровать и сказать прямым текстом.

— Ну если прямым текстом, вот мне всегда ­бы­ло интересно. В «12» присяжный, который провоцирует дискуссию, Маковецкий, он такой божий посланник, у вас на него Дух Святой с иконки ­нисходит. А в конце оказывается, что он неправ, а прав председатель, которого играе­те вы. Как так?

— Не должен был он выиграть только из-за иконки. Он начал, но мощи не хватило закончить. По сути, он первым должен был поддержать идею моего героя. Но, попав под обаяние выигрыша, он по сла­бости человеческой решил возрадоваться этому выигрышу и не продолжать.

— То есть это не Дух Cвятой ошибся, а человек.

— Конечно. Но он миссию выполнил, он на­чал это.

— А скажите — вот в юности все быва­ют леваками, потом правеют. А вас трудно представить молодым бунтующим либералом. Или было?

— Я никогда не был либералом. Я не люблю либералов. Для меня либерализм — огромная равнодушная слабость. Как бы они ни бились героически за либеральные идеи, за этим всегда стоит равнодушие и разрушение. Как это ни парадоксально звучит.

— Правда парадоксально: либеральная идея, что надо идти от системы к правам и свободам ­человека, она гуманистическая довольно — нет? 

— Но либерал и вера — несовместимые вещи. 

— Потому что верующий верит в авторитарную модель вселенной?

— Конечно. Либералы — люди, которые не признают никакой власти над собой. Верующий понимает, что реальная демократия возможна только в храме. Отсутствие веры — один из знаков равнодушия. Теплохладность. Либерал отрицает метафи­зичность мира и свою зависимость. Как гениально сказал почему-то именно Юз Алешковский: свобода — это всего-навсего абсолютное доверие Богу. Либерал думает, он свободен, но он не свободен. Верящий свободен, потому что его свобода — в доверии: я готов, делай со мной то, что ты считаешь нужным. «Сделай так, чтоб моя воля не перебила твою» — эта фраза есть в фильме. Она очень важна для образа Нади.

— Если взять ваше определение либерализма, тогда у нас страшно либеральная страна.

— И в этом трагедия России. Единственная возможная система здесь — это просвещенный консерватизм. Просвещенный, потому что знает мир. А консерватизм — потому что это корневая система, от которой идут стволы и ветви, которые в любую сторону могут гнуться, — но не сломаются. И это незыблемо. Либерал это отрицает — он говорит: а почему должен один человек властвовать, пусть через четыре года другой придет. Не по­нимая, что для страны таких размеров, как Россия, это убийственно. Отсутствие преемственности в России — это возможность все время подкидывать ее на орла-решку. Находясь под дамокловым мечом того, что, проснувшись, увидишь на улице флаги другого цвета.

— А это разве так страшно?

— Страшно. Потому что изменения в России — не как в Америке, где меняется только фотография жены на президентском столе.

— Ну, кстати, Америке либеральная механи­ка не очень мешает быть новой Римской импе­рией.

— Потому что Америка — не страна, это проект. Потрясающий, очень успешный проект. Американские фильмы делаются как проекты, потому работают. Наш зритель смотрит американское кино. Ругаясь, может быть, но смотрит, прощая ему какие-то глупости. То же самое сними здесь — ­заплевали бы, порвали, как тузик грелку.

— Потому что в нашем том же самом при вполне голливудских глупостях нет голливудской ме­ханики.

— Я и говорю. Ничего дурного в проекте нет. Человек, который эту механику принимает, легко находит себе нишу, обустраивается, включается в эту машину. Это хорошо и естественно для тех, у кого нет Бога в том ви­де, в котором он традици­онно существовал в России. У нас закон — точнее, его отсутствие или невыполнение — заменяется ­состраданием или стыдом.

— Со стыдом последнее время проблемы что-то.

— Последнее время — да. Но я говорю, как бы­ло. Cострадание и стыд. Нет их — приходит диктатура. Как сказал мой двоюродный дед Кончаловский, — ­историк: в государстве, где утеряно понятие стыда и греха, порядок может поддерживаться только ­полицейским режимом и насилием. А когда нет ни закона и порядка, ни стыда и соcтрадания, ни диктатуры — ни того, ни другого, ни третьего, — мы имеем то, что имеем. То есть, словами Грибоедова, — колебание умов ни в чем не твердых.

— Один мой товарищ хорошо написал про «12 разгневанных мужчин», что вариант Люмета снят в стране, где люди договорились, что надо мыть руки перед едой и не воровать ло­жечки в гостях, ну и так далее. А ваш вариант — в стране, где по этому поводу много лет идет мощнейшая общественная дискуссия.

— Ха-ха, согласен. Но я же не говорю, что это хорошо. Просто это так. Надо либо менять — либо находить какие-то способы созидания в этих условиях. Ну либо всех отсюда смыть, чтобы пришли другие люди из другой страны в других беретах. Кризисное управление. Отдать страну, и пусть ею управляют на западе шведы, на востоке — китайцы.

— Китайцев боязно как-то.

— Потому я и ставлю вопрос. И пытаюсь на не­го дать ответ. Этот ответ: иди и копай. И не жди результата завтра. Мы удобрение, надо это по­нимать. Мы удобрение для будущего. Чтоб де­тишки в храм ходили — пусть они сейчас ничего не пони­мают, а через 20 лет другие люди вырастут и голо­совать придут. За тех, кто им реально нужен.

— Будучи просвещенным консерватором, вы при этом регулярно провоцируете общественное мнение. Скажете, например, что союзники вступили в войну в 1944-м. При этом прекрасно по­нимаете, думаю, что говорящая часть общества, которое вы раздражаете, — это крохотная узкая прослойка. А огромная страна думает как вы, и ей приятно это слушать.

— Ну мне этого достаточно. Я проживу, если меня кто-нибудь не любит, кроме народа.

— Я к чему. Война — страшно болезненная точка для России, там много такого, о чем люди не хотят знать. Вот вы готовы в «Утомленных-2» сказать что-то, что не понравится — не московским публицистам, чего их бояться, — а вот как раз этим миллионам?

— Честно? … [Фиг] его знает. Понравится, не по­нравится. Я об этом не думал, я о таком вообще не думаю. Потому и не снял ни одной картины, за которую мне было бы сейчас стыдно, — ну знаешь, в духе: что делать, такое время было… Счастье мое в этом заключается.

— А о чем вы думаете?

— Интересно ли мне это писать, снимать, ­играть, озвучивать и смотреть на монтаже. Если да — я точно знаю, что кому-то еще — тебе, ему, еще трем миллионам или пятнадцати человекам — это тоже окажется интересно. Вот американской ­барышне, которая сняла «Повелителя бури», — ей будет интересно.

— А вам понравился фильм Бигелоу, да?

— Очень. Когда ей «Оскар» вру­чали, я так по­радовался невероятно… А вообще, вот ты видел «Статского советника». Мою роль там помнишь? Этот текст писал я. Это мои слова. У меня были мысли, как это посмотрят: монолог про гусиные шеи и так далее… Ну и ладно. Я всегда могу сказать, что это не я, а мой персонаж.

— Ну в «Статском советнике» зазор между ­ва­ми и персонажем намеренно маленький. Но, Ни­кита Сергеевич, Пожарский-то негодяй.

— Ну да, да, да. И поэтому его «хорошие» люди убивают.

— А не странно и не страшно было то, во что вы искренне верите, вкладывать в уста негодяя?

— Нет. То, что он думает, думаю и я. Мне его методы не нравятся. Как сказал Ольбрыхский про мужскую дружбу: по сути я … [урод], мне техника не нравится. Я согласен с тем, что думает Пожарский. Он негодяй, да. Но те же слова мог сказать Столыпин. О либералах, которые хотят расшатать то, на чем сами держатся. Зачем? Чтоб тот, кого они приведут, их на штыки поднял? Понимаю, кому-то эти мои разговоры могут не нравиться... Ну и ... с ними.

— Вы не без злорадства же все это проделываете, да?

— Я вообще получаю удовольствие от того, что делаю. Наслаждение нужно испытывать. Иначе зачем работать?

— Что вы все-таки хотите сказать?

— Между «Танцами на льду» и тем безумием, которое, скажем, по НТВ показывают, есть огромная страна. Великая. С умными, мужественными, наивными, трогательными — разными людьми. Их не слышно. А ес­ли не слышать страны, не чувствовать ее дыхания, будет московская песочница, петербургская, нижегородская. И в этих песоч­ницах князья будут заниматься своим варевом.

— Не очень понимаю, почему вы будущее время используете. Так ведь более-менее и есть.

— По этому поводу я и печалюсь. Поэтому я и долблю об этом все время, как дятел. Но все, что я могу, — это снимать. «12» или «Утомленные солнцем-2». Пытаться как-то проартикули­ровать то, что меня волнует. Это то, что я могу сделать.

Фотографии
  • Алексей Киселев
Интервью
  • Роман Волобуев